Рынок расползся бы на всю площадь, но с ближней стороны его ограничивала линия развесистых фонарей, похожих на ветвистые канделябры, а с дальней стороны – бетонный забор вокруг огромной фигурной коробки Спасского собора. Подразумевалось, что сейчас собор реставрируется. В его пустых окнах и вправду изредка мелькали какие-то люди, но скорее всего это были бомжи, не имевшие к реставрации прямого отношения. Полая, дырявая громада собора вздымалась из-за бетонных плит как тяжёлый и многоструйный кирпичный фонтан. В ракурсе от Черепа ступенчатая колокольня собора каскадом низвергалась на вздутый бок купола. В сквозных проёмах светового барабана краснело утреннее солнце, словно заключённое в собор, как канарейка в клетку. Мерцающая тень собора накрывала половину площади.
Жить приходилось в сатире, а душе хотелось эпоса, потому Моржов смотрел не на рынок, а на просторы, распахнутые перед обрывом Крестопоклонной площади. По днищу этих просторов распластался уездный город Ковязин.
…В Москве к Моржову относились с уважением, но с оттенком сочувствия и удивления. Мол, боже мой, в такой заднице человек живёт!… А Моржов не считал город Ковязин задницей. Он даже гордился городом Ковязиным. Но не так, как краевед Костёрыч. В гордости Костёрыча всегда была обида. Костёрыч находил какой-нибудь старинный кованый гвоздь и трясся: в Ковязине гвозди начали ковать с квадратной шляпкой на семь лет раньше, чем в Москве на Патриаршем подворье!… А потом сравнивал статусы городов и чувствовал себя оплёванным. Гордость Костёрыча всегда была обращена восторгом в прошлое и укором в современность. Будущее же представлялось лишь реставрацией, вроде возрождения Спасского собора, которому пока что, кроме бомжей, гордиться было нечем. А Моржов считал, что деликатный человек от своего великого прошлого должен испытывать некую неловкость. Лучше бы его и не было, этого великого прошлого, чтобы неловкость не затрудняла отношения с окружающими. Костёрыч был деликатным человеком, и поэтому Моржов его любил. Костёрыч за девками не гонялся, и неловкость ему не мешала жить. А Моржову мешала.
Всё это органично подводило к тому, что Моржов был патриотом, как и Костёрыч, но гордился не прошлым городом Ковязином, а будущим. Нет, городской муниципалитет не собирался строить на Талке новый космодром, президент не планировал превратить Ковязин в оффшор, месторождений алмазов под городской пожаркой здесь тоже пока не нашли, и археологи сомневались, что Ковязин является родиной человечества, в связи с чем здесь можно было бы организовать крупнейший в Евразии Диснейленд. Но Моржов печёнками чуял, что город Ковязин – это олицетворённое будущее. Придёт время, и все города станут как Ковязин, поэтому сейчас Ковязин – впереди планеты всей. Замечательный повод для гордости.
Моржов с края Крестопоклонной площади любовно оглядывал родные горизонты. Прозрачное пространство раскатилось от Семиколоколенной горы во все стороны, но одесную плоские земные глади таяли где-то в зыбком мрении окоёма, а ошуюю чёрство коробились невысокими Колымагиными Горами. Городишко лежал на дне долины разводьями зелёной пены, а вокруг него прямоугольными заплатами были наляпаны тёмные поля. Вдали, куда уже не дотягивались корни просёлочных дорог, поля замшели лесами. Небо перекрывало весь объём без единой подпорки да ещё и развесило люстры облаков.
Острожек боярина Ковязи был построен при Великом князе Горохе там, где равнины вклинились в дремучие урманы гор долиной реки Талки. Моржов точно не знал: то ли здесь татаро-монголы нападали на каких-нибудь древлян и древляне сматывались в чащи, прикрывшись со спины крепостью, то ли какие-то печенеги спускались со склонов и нападали на русские деревни, а Ковязя перекрыл печенегам кислород. Но спустя сколько-то веков на месте острожка вырос пузатый деревянный кремль, а вокруг рассыпались посады и слободки.
Талка причудливо извивалась среди таких же кривых улиц города. Четырежды её пересекали мосты – все разные, как на выставке: стальной железнодорожный гребень, плоская бетонная доска, подвесная лента, вогнутая томно, как шезлонг, и старинная бревенчатая громада, вся косая и растопорщенная, с мусором, что в половодье застрял между зубами. После половодья вода в реке уже прояснилась, потемнела, и сквозь её темноту на солнце желтели отмели, которые в середине лета обрастут густыми зелёными плавнями. Ковязинский кремль стоял здесь, над Талкой, на Семиколоколенной горе. Гора получила своё название за то, что с её вершины, по преданию, было видно семь городских колоколен. Сейчас их осталось только три, если не считать колокольню Спасского собора.
Одна – приземистая, древняя, похожая на толстый оточенный карандаш – виднелась сразу под горой.
Здешний мелкопоместно дворянский район спускался по скату горы разнокалиберными ступеньками усадеб и флигелей. Красные железные крыши особняков словно вспенили мягкий слив проулков бурунами старых лип и тополей. В окрестных тупичках ещё уцелели крылечки с двумя колоннами, полукруглые окна во фронтонах, кованые балконы и ограды из кирпичных столбов с кружевными решётками. После революции этот район получил демонстративное название Пролетарский, а попросту – Пролёт.
Вторая колокольня находилась подальше – в районе, который назывался Багдад. Багдад был чистой воды трущобой. В церкви располагалась котельная. Умельцы-работяги снесли шатёр и протянули сквозь колокольню дымовую трубу. Зимой, в отопительный сезон, колокольня имела весьма дикий вид: крутым углом кровли притвора она, как крейсер, рассекала хаос закопчённых брандмауэров, выщербленных кирпичных карнизов, обезглавленных электриками тополей и чёрных чердачных вышек, заплатанных ржавым железом. Сквозь дыру в затылке из колокольни валил смоляной дым, и хвост его порой хлестал по барским профилям Пролёта. Ещё Багдад был знаменит своими тонированными «Жигулями», глядевшими из подворотен, как крысы из нор. Почему район назывался Багдадом, Моржов не знал.
Банным Логом кирпично-дощатый Багдад отделялся от сельских кварталов пригорода, который назывался Ковыряловкой. Сленг здесь был ни при чём: деревня Ковырялово под городом Ковязиным значилась в летописях ещё во времена палеозоя. Ковыряловка считалась хоть и не престижным, но и не плохим местом. Её добротные бревенчатые дома были покрыты тёсом и покрашены, окошки повязаны узорчатыми платочками наличников, ворота усадеб культурно прикрыты кровлями, возле колонок хозяева заботливо намывали свои «Москвичи» и «Запорожцы», а пожилые женщины ездили в магазины на велосипедах «без рам».
С величием Чингисхана Моржов перевёл взгляд на другую сторону города. За Семиколоколенной горой на речке Пряжке, притоке Талки, блестел Пряжский пруд, подрезанный набережной с фонарями. Широкая плотина пруда и вправду напоминала ремень, который туго перепоясал водоём, а чугунный мост – пряжку на ремне. По плотине проходил бульвар Конармии. Дальше он мельчал, превращаясь в улицу Красных Конников, и лез в гору. Гора называлась Чуланской, потому что, как все считали, здесь располагались чуланы. Костёрыч как-то сказал Моржову, что подобное объяснение – народная этимология и просто бред. «Чулан» – это искажённое татарское «Чукман» или «Чулган». Щёкин тотчас добавил, что в древности на этой горе стояла золотоордынская столица – стобашенный город Чурбан-Базар, где пересекались Великий Шёлковый и Северный морской пути. Этот город в своём «Хождении за три моря» описал Марко Поло.
Спустя какой-то срок после Марко Поло на Чуланской горе заложили соцпосёлок. Под социализмом в данном случае имелась в виду поквартальная централизация коммунального хозяйства. Чуланскую гору освободили от особняков и лачуг и застроили двухэтажными типовыми квартальчиками, где в подвале каждого четвёртого дома находилась своя кочегарка. Кварталы до сих пор сохраняли некую претензию на уют. Правда, уют казался слегка озлобленным от вековых куч угля во дворах и от грязных труб кочегарок, безобразно надставленных над крышами. В Чулане наиболее престижным средством транспорта почему-то считался мотороллер с кузовом. В кузове обязательно стоял помятый алюминиевый бидон, а назад торчал пучок реек; на конце самой длинной рейки болталась красная тряпочка.